Газета «Горожанин», Рубрика «Вот эта улица, вот этот дом»

В нашей рубрике о представителях русской и советской культуры, живших или постоянно отдыхавших в Загорянке, читатели этого номера узнают об Игоре Жданове, замечательном поэте и литераторе, познакомятся с воспоминаниями его жены Галины Лебедевой о знаменитых однокурсниках Литинститута.

Часть 1.
Больше 20 лет в доме N26 по улице Орджоникидзе жил в Загорянке известный московский поэт, член Союза писателей СССР Игорь Жданов. Сначала — как дачник, в последние годы жил постоянно. Одно время в щелковском лицее он вел литературную студию, взаимодействовал с районным литобъединением «Слово», печатался в журнале «Щелково».
В декабре 2005 года после сердечного приступа закончился жизненный путь поэта. Последним его приютом стал погост у жегаловской церкви.

Игорь Жданов родился в 1937 году в Волоколамском районе. Как сын бойца, погибшего на фронте, в 9 лет он стал воспитанником Рижского, а позже Ленинградского Нахимовского военно-морского училища, в 10-летнем возрасте начал писать стихи.



Впервые в жизни я увидел море.
Оно стояло словно в круглой чаше,
В песчаных бесконечных берегах.
Оно вставало синею стеною -
И было небо продолжением моря
С барашками бегущих облаков.

И может быть, в ту самую минуту
Я начал смутно понимать стихию,
Ее законы и ее права.
Стояло море синею стеною,
И было небо продолженьем моря,
И вечностью дышала синева.

В семнадцать окончив училище, юноша в погонах моряка выбирает свою дорогу: едет в Москву, чтобы поступить в Литературный институт им. Горького. Несколько лет спустя он напишет повесть «Взморье». Эти воспоминания об армейских буднях на берегу Ледовитого окена стали культовой книгой для многих поколений курсантов, взахлеб читавших о быте, учебе, дерзких приключениях «дедов», кончивших Нахимовское. Через год Игорь женится на однокурснице Галине Лебедевой. С ними учатся Белла Ахмадулина, Юнна Мориц, Евгений Евтушенко, Иван Харабаров и другие гении из плеяды 50-60-х годов.
После института Жданов получил должность старшего редактора в крупнейшем издательстве «Советский Писатель» в отделе русской советской прозы. Здесь он, как раб на галерах, проработал 23 года. Вытягивал самые «непроходимые» вещи, придавая им блеск и изящество, подсказывая молодым писателям сюжетные ходы и повороты. Жданов «вывел в люди» огромное количество авторов, ставших впоследствии известными писателями. Среди них Галина Щербакова, Руслан Киреев, Лариса Васильева, Борис Казанов, Михаил Задорнов — за каждого он сражался самозабвенно.
«... Это был гордый и смелый человек, — вспоминает Руслан Киреев. Причем смелость его сказывалась не только в том, как носился он на мотоцикле по московским улицам (я сидел сзади, обхватив его одной рукой, в другой держа авоську с бутылками). Он был отважным и очень квалифицированным редактором. Мой первый сборник повестей „Люди-человеки“ — уже одно название не вписывалось в трескучую литературную политику брежневского безвременья — увидел свет в „Советском писателе“ исключительно благодаря бойцовским качествам моего редактора, с которым я вначале и знаком-то не был: рукопись попала к нему самотеком. Потом последовали еще четыре книги, за одну из которых Игорь Николаевич схлопотал выговор...»
Игорь Жданов регулярно публикуется в альманахе «День Поэзии», пишет стихи, переводит поэтов республик СССР. Он создает и выпускает в свет шесть поэтических сборников. В них поиск собственного места в мире, глубокие чувства, портреты героев того времени. В штормовых океанах и таежном бездорожье людям всегда были необходимы точные слова и верные образы, способные многое в жизни объяснить и поддержать в трудную минуту. Песни на его стихи «Тайга», «Заварен крутодымный чай», «Мой поезд» в 70-80-е годы знал любой геолог.
В 1983 году из-за разногласий с руководством «Советского Писателя» Жданова увольняют из издательства «по собственному желанию». Он отстаивал роман «День творения» Владимира Краковского, а Главлит усмотрел в нем антисоветчину. Жданов ушел «на вольные хлеба» в литконсультанты. Работал «в стол», наблюдая за переменами и анализируя события. Что-то в жизни шло совсем не так. В людях, в стране назревало больное и непоправимое. Так получилась книга «Вторая жизнь».

Уже не могу стареть я,
Оставшийся навсегда
В последней трети столетья,
Ушедшего в никуда.

Безоглядная юность с курсантскими погонами на плечах, блестящая и многообещающая молодость, друзья-поэты и веселые застолья, любовь и разочарования остались именно там, в последней трети века. В новый век перешагнул больной старик, до которого никому не было дела. Мир литературы жесток и беспощаден, и только читательская память нередко оказывается сильней этой жестокости.
В 2008 году издательство «Московский Парнас» выпустило сборник стихов Игоря Жданова «Все живое». Его дочь Екатерина привезла в Загорянку несколько экземпляров этой книги в подарок для обеих наших библиотек.

Плывет мое окно над Загорянкой,
Как будто на буксире у луны,
А я все занят будничной огранкой
Созвездий, листопада, тишины.
Я, наконец, везучий и богатый:
Мне весело таскать по одному
Из тьмы осенней черные агаты
Созвучий, не доступных никому.
Как азиат, колдующий над пловом,
Я над страницей — чародей и маг -
Глаза прикрою, упиваясь словом,
Лицом зароюсь в ворохе бумаг.
Я опьянен занятьем окаянным
И плохо понимаю, что со мной? -
Плывет окно над океаном,
Озвученным осеннею луной.
Тьма — просто свет, но только — наизнанку.
В нее ли, в свет ли все погружено?
Стоят, как замки, дачи Загорянки.
Плывет окно, плывет мое окно.
                                                    19.10.1983 г.





Часть 2
Галина Лебедева. Воспоминания о Литературном институте: Ахмадулина, Евтушенко и другие

Она берет трехфранковый браслетик,
Дешевенький трехфранковый браслетик.
И надевает на руку браслетик,
И уезжает на Тверской бульвар...

О этот дом помпезный и фатальный,
Где у подъезда топчется квартальный,
Где ждет ее диван многострадальный
И бальные тяжелые духи...

На Беллу Ахмадулину обратили пристальное внимание могущественные литературные старики. И среди них Антокольский. Талантливая поэтесса, видимо, всколыхнула в нем воспоминания молодости, когда поэты начала XX века удивляли смелыми и ошеломляющими поэтическими открытиями.
«Пусть женщина, француженка, мотовка/Тебя целует, руки разводя», — читала смелая Белочка, и сплетни клубились вокруг нее: о ком это?!
Наша команда — Юра Панкратов, Ваня Харабаров, Жданов и я относились к Белкиному «свободному» поведению критически. Вызов был во всем. В манере одеваться, подкрашивать глазки, курить. Тогда это был эпатаж явный.

Ты пледом ноги мне обматывал,
Там, в Александровском Саду,
А сам обманывал, обманывал,
Все думал, что и я солгу.
Кружилось надо мною вранье
Похожее на воронье.
Я думала, что ты мой враг,
Что ты беда моя тяжелая,
А ты не враг, ты просто враль,
И вся игра твоя дешевая.

Это было ново. Так не писал никто. В коридорах института, приткнувшись где-нибудь в уголке, мы читали друг другу новые свои стихи и жадно вслушивались: а как у Белки, как у Юнны. Кто лучше, кто сильней. Это было как бы: ну, кто на новенького?
И Женька Евтушенко выдал. В толстом журнале. В каком, сейчас не вспомню, появилось его стихотворение. Тогда у них с Ахмадуллиной был роман и они даже поженились, как и мы со Ждановым. Стихотворение вызвало шок у женской аудитории института.

Ты спрашивала шепотом:
«А что потом? А что потом?»
Постель была расстелена,
И ты была растеряна...
Но вот идешь по городу,
Несешь красиво голову,
Надменность рыжей челочки,
И каблучки-иголочки.
В твоих глазах насмешливость,
И в них приказ — не смешивать
Тебя с той самой, бывшею,
Любимой и любившею.
Но это — дело зряшное.
Ты для меня — вчерашняя,
С беспомощно забывшейся,
Той челочкою сбившейся.
И как себя поставишь ты,
И как считать заставишь ты,
Что там другая женщина
Со мной лежала шепчуще
И спрашивала шепотом:
«А что потом? А что потом?»

Мнения были определенные: это не Пушкин «Я помню чудное мгновенье». Адресат был узнаваем. Вот гад! За это и по морде схлопотать можно. У Беллы были строчки: «Я независимо и гордо ... голову несу».
Да! Независимость и гордость, храбрость — вот качества необходимые поэту, чтобы самому себе не наступать на горло, не затыкать себе рот еще до редактора, до цензуры.
А кто у нас смел? Кто не боялся сказать то, что думаешь и так, как хочешь? Никто. Почти никто.
Белла не боялась. Женя не боялся и не боялся Вознесенский. Остальные топтались, чуть-чуть запаздывая. Слишком долго поэтам нельзя было вот так прямо говорить, именно говорить в лицо народу, собиравшемуся теперь в огромные залы, стадионы.
Это было очень короткое время свободы. Через несколько лет, начали закручивать гайки, да как. Покрепче, чем раньше. Те, кто прорвался, еще сами не понимали, куда это — «вперед» и куда — «назад».
«Антимиры» Вознесенского потрясали своды «Таганки». Народ перся туда, как на похороны Сталина. Ленин — самое чистое деянье,/Он не должен быть замутнен./Уберите Ленина с денег,/Он для сердца и для знамен, — призывал Золотухин с подмостков Таганки.
Сталин-гад, Ленин — хороший. Уря-я! А вот это видели? И в нос всем вместо весны, на которую так настраивает порой оттепель, — здоровый кулачище в нос. Низ-зя! Опять низ-зя! Можно будет очень немногим и по чуть-чуть, и то по распоряжению ЦК. Или Фурцевой, или еще каких-нибудь Иван Иванычей.
Жлобам и жабам вставив клизму,/Плывем назло империализму./И дружно гаркнули: Плывем! — ликовал Евтушенко. Вот это будет можно. И чем больше, тем лучше. А что посерьезнее — то пишите и складывайте в свой ящик и в долгий ящик редакций. Теперь, конечно, не расстреляют, не посадят лет на 10-15, но вполне можно провести несколько лет в психушке, а то и в ЛТП (лечебно-трудовом застенке). Пьешь? — а поэтов непьющих я не знаю — значит, туда.

* * *
И люб мне был поэт Панкратов/С надменной робостью его, — читала Белла, вся подавшись вперед, подбородком, бюстом, вытягиваясь куда-то вверх. Она всегда так читала стихи. Что-то беззащитно-доверчивое и обреченное было во всей ее фигурке. В детском свежем личике, в метущихся, огромных от подведенных век глазах. Не любить ее было нельзя. Мужики сходили с ума. И от стихов, и от ее смеха. Хохотала она заразительно, счастливо, победно. Ну, какая женщина не чувствует силу своего обаяния!?
Я увидела ее во дворе Литинститута в сентябре 1955 года. Белла была толстушкой в шумящем муаровом фиолетовом платье, с цветочками в глубоком вырезе пышного бюста (эти крепдешиновые цветочки были в моде, и все десятиклассницы считали их непременной деталью своего выпускного белого платья). Светло-русые косы были уложены вокруг ушек. И придавали особую прелесть ее круглой розовой мордашке.
— Ребята! Как хорошо, что мы вместе! — говорила она, радостно оглядывая нас. Познакомившись, мы не хотели расставаться в эти первые сентябрьские дни. Осень 1955 года была на редкость теплой, солнечной. Кучи желтых листьев лежали вдоль дорожек Тверского бульвара и во дворах Арбатских переулков. Мы бродили после лекций загребая их ногами, не в силах расстаться. И читали, читали стихи свои и тех поэтов, что сами любили.
Девичье общежитие было тогда в правом флигеле института, т. е. за правым плечом Герцена, который стоит сейчас, и которого тогда не было. А была пестренькая клумбочка и нерасчищенные, заросшие травой дорожки и высоченные тополя. Под их сенью дом Герцена — типично московский дворянский особняк с флигелями — чувствовал себя уютней, чем сейчас. Не было доски на стене, подтверждающей, что это и есть тот самый единственный в своем роде институт, где со всего света собрались начинающие поэты и прозаики. С наивной верой, что здесь-то их научат, как надо писать.
Газету «Мы» Юра Панкратов выпускал с первых дней нашего поступления в институт. До самой ночи мы, сдвинув столы в аудитории, склеивали несколько ватманских листов, на которых разместились стихи (и не только) первокурсников.
Мудрая Юнна Мориц с роскошной толстой косой до пояса прикидывала, кто есть кто. Кто силен, а кто слабоват, и шутя или всерьез под нашими стихами в стенгазете ставила оценки. Кое-кто получал 3 с минусом.
Были в стенгазете и пародии. Вот, одна из них врезалась в память: Все вы гении,/Все не признаны,/Всем вам десять копеек цена. Зло. Прямо-таки беспощадно. Кто автор этого умозаключения? Чуть ли не Жданов. Ах, память-память: 50 лет тому назад это было. Разве можно теперь на нее надеяться?
А. А. Коваленков, беседуя с Юнной, как-то раз шутя попросил разрешение подержать эту черную тяжелую косу. Юнна, смеясь, разрешила. А. А., благоговейно покачивая змейно перевесившуюся косу на руке, признался, что длинная коса — главное украшение женщины. И рассказал нам интересные вещи на эту тему (к слову сказать, у А. А. всегда на любую тему были интересная информация). Сколько же он знал! Косы, вообще длинные волосы, имели кроме внешней «завлекательности» еще и мистическую силу. Ведьмы, русалки — всегда с длинными волосами, косами. «Косой обовью, обворожу», «на косе удавлюсь» — это все оттуда, из тьмы веков. Платком покрывали волосы замужние женщины. Неприлично было простоволосой выбежать, выйти на улицу: сеять грех, соблазнять. Только муж мог видеть расплетенные распущенные косы.
Косу срезать — бунт. На втором курсе я срезала свою косичку. Девчонки скинулись на перманент. Я сбежала со второй пары и явилась на третью завитая, как барашек, оставив косу в парикмахерской на углу Козицкого переулка. У Жданова померкли глаза, когда он увидел меня завитую.
Косметики такой, как сейчас, у нас не было. Краситься сильно считалось неприличным. Многого тогда у нас, студенток 1955-60-х годов, не было.
После Международного фестиваля молодежи и студентов, прошедшего в 1957 году в Москве, очень изменилось все вокруг. Как бы раздвинулись тяжелые шторы. И кроме дружбы народов всех стран, воздуха свободы и надежд на светлое завтра, где мы, по словам Хрущева, будем жить (то бишь, в коммунизме), поперло то, от чего мы были далеки и по воспитанию в школе, и в семьях. Поперла вседозволенность псевдокультуры.
Стиляги, чуваки, чувихи — все это вызывало отрицательное отношение общества в целом. И человек вполне положительный и «выездной», каким тогда уже был Женя Евтушенко, в яркой рубашке, напоминающей расцветку американского флага, мог вполне схлопотать по морде «по политическим мотивам». Те, кому разрешалось съездить в Венгрию, Болгарию, а особо те, кто мог слетать и подальше, везли в Москву своим родственникам и знакомым чемоданы заграничного белья, мохеровых шарфов, капроновых колготок, бижутерии и т. д.
Равновесие в плане бытовом было сразу нарушено. Сразу стало видно, кто есть кто. Фарцовщики распихивали денежки по карманам, а девочек и мальчиков в дорогих (по 200 рублей) джинсах становилось все больше. Зарплата моего отца была 140 рублей, матери — 90.
Вот почему: Она берет трехфранковый браслетик,/Трехфранковый дешевенький браслетик. Вот почему так сразу же разошлись наши пути и посыпалась «дружба» однокурсников. Мы все еще смотрели туда, где за горизонтом виделся рассвет коммунизма, а кто-то уже сообразил, что к чему, и сделал своей жизненной установкой принцип: бери от жизни все, что можешь. Полюблю я султана за брошку,/За таинственный камень агат.
Помню, мы собрались на нашу курсовую вечеринку у Белочки в ее маленькой комнате в коммунальной квартире, в доме на Старой площади.

И стынет бронзовый Панкратов
На Старой площади Москвы...

Юра Панкратов и Ваня Харабаров напечатали за границей антисоветские стихи «Страна Керосиния» и «Синие крысы». И весь курс заступился за них, отказавшись исключать из комсомола.
В комнате Беллы было пианино светло-желтое с канделябрами. Диванчик от него слева (на который так уютно сразу же я уселась). А вообще было странно, где же мы все здесь разместимся? Но разместились все. Все пространство комнаты заняли поверхности столов, откуда-то взявшихся. Всем было весело и шумно. Соседи в ужасе: коммуналка и всего два туалета.
Бедной Белочке потом пришлось бороться с последствиями нашего разливанного веселья. Напились многие. Харабаров забыл свои новые галоши. И потом на другой день ему пришлось помогать отыскивать их в полутемном коридоре этой старой московской квартиры, где из-за каждой двери высовывались любопытные носы соседей.